Его речь похожа на сплиновые рассуждения о своей жизни, мазохистичные самокопания, так свойственные людям его профессии. Видимо, он уже долгое время ничего не пишет и только уродует свои старые полотна из-за депрессивного эпизода.
— Я не могу знать, о ком ты говоришь, потому воздержусь от выводов, — вежливо намекаю я на то, что говорить нам не о чем.
Мужчина достает из кармана зажигалку и вновь усмехается, крутя ее в руке.
— Да нет, ты знаешь, — утверждает он с нерушимой уверенностью, бросив беглый взгляд мне в глаза. И вновь возвращается в апатичную задумчивость: — Он был таким убедительным. Что ж, я сделаю это для него — послужу жадной матери…
Он щелкает зажигалкой — и от одной искры его одежда вспыхивает. По всей видимости, живописец планировал самоубийство, с демонстративностью, присущей деятелям искусства, при свидетелях, которых нелегко найти, живя в глухом лесу. И что ж, причиной тому стали извечные детско-родительские проблемы. Не могу сказать, что меня это задевает за живое — я не испытываю жалости к тому, кто делает подобный выбор, тем более что он вряд ли оставил бы существенный след в искусстве. Другое дело крики и хрипы горящего заживо человека, захлебывающегося вспенившейся слюной — апофеозно неэстетичное зрелище, от которого тошнота подступает к горлу. Хуже этого только заполняющий комнату едкий дым и реальный риск расстаться с собственной жизнью. Захлопнувшуюся за моей спиной дверь заклинило, приходится активировать меч, чтобы быстрее вырезать ее и броситься по лестнице вниз. Кашель уже начинает душить меня, когда я останавливаюсь как вкопанный — на винтовой лестнице стоит ребенок, темноволосый мальчик, которому около пяти или шести стандартных лет.
— Дай руку, — просит он.
Я, опустившись на одно колено, протягиваю ему ладонь, на которую он кладет что-то и сам загибает мои пальцы. Кажется, он отдал мне нечто для него ценное.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я, и взгляд ребенка меняется — мальчик словно за миг становится на годы взрослее, и он… гневается на меня за мой вопрос. Кровь стучит в мои виски, я больше не могу дышать воздухом, полным гари, и мир перед взором вновь проваливается во тьму.
Когда я прихожу в себя, горло все еще першит, а голову сдавливает боль. Но я лежу в помещении, где отсутствует запах горящих химикатов. Я отдыхаю на своей кровати, в спальне своего поместья.
Это случилось снова. И снова приходится задать себе вопрос, не было ли это сном. Что-то зажато в моем кулаке. Я смотрю на свою ладонь и вижу битые ракушки с океанского побережья. Опять это раннее детское воспоминание. Так неужели там, на лестнице это был я сам? Иная реальность способна устроить и такое, и в этом, возможно, есть смысл. Меня рано оторвали от семьи, но не настолько, чтобы я не помнил сдержанного отказа матери от меня. Я был уверен, что сознательно никогда не держал за это зла на родителей. Но, может, хоть и не признаваясь себе в чувстве обиды, я, тем не менее, ощущал себя покинутым, преданным? Ведь бывало, что я даже допускал мысль, что на самом деле являюсь не их сыном, раз уж они так легко решили обойтись без меня. Факт то, что с тех пор я больше не называл свое имя никогда. Я требовал, чтобы все звали меня исключительно по родовому имени.
Встав с постели, я замечаю, что у кровати, рядом со стоптанными сапогами валяется топор. Лезвие покрыто засохшей коричневой кровью. За стенами снова шумит охрипшее голорадио, включающееся самопроизвольно. Я должен услышать эту трансляцию. Похоже, снова чрезвычайные новости:
«В лесах на северной окраине Караннии сегодня был обнаружен обгоревший труп человека, мужчины в возрасте около сорока стандартных лет. Не исключается возможность как умышленного убийства, так и убийства или самоубийства по неосторожности. Начато расследование…».
Выслушав репортаж, я окидываю взором кабинет и вижу именно то, чего опасался — исчезли все мои картины. Ума не приложу, каким образом это было возможно. И, кажется, на стене появляется темное пятно. Что же происходит? Что реально, а что нет? Ответы вряд ли можно найти с помощью холодного разума.
Под окнами около дворца стоит пара людей — девушка, в которой я сразу узнаю графиню Налджу, и черноволосый пожилой мужчина в темных одеждах. Форма его бороды и седина на висках выдают в нем Борджина, Герцога Серенно. Мне нужно услышать, о чем они говорят. Я спускаюсь на первый этаж. Вглядевшись вновь в лица беседующих, я вижу в них обеспокоенность и напряжение.
— Вы думаете, графиня, с ним что-то случилось? — осведомляется Борджин.
— Меня он давно беспокоил, — с горечью в голосе отвечает Налджу, — он выглядел усталым, изможденным. Словно болел…
— Вы говорили с ним об этом?
— Больше о его прошлом. Хоть и без радости. И он никогда не звал меня к себе, хоть и знал, что мне очень интересно, как живет бывший джедай. Зато разрешил гулять в своих садах, когда я захочу.
Герцог протяжно вздыхает и скрещивает руки на груди.
— Зря родители отдали его в Орден Джедаев, — произносит он, качая головой. — Он наш граф, его было ни к чему дополнительно учить справедливости и самопожертвованию.
Они говорят обо мне, в этом нет сомнений. Неужели прошло столько времени, что уже забили тревогу из-за того, что со мной невозможно выйти на связь? Я вновь пытаюсь открыть окно, но безуспешно. Я кричу графине и герцогу о том, что я здесь, силюсь докричаться до них до тех пор, пока не срываю голос, а головная боль становится такой невыносимой, что я буквально слепну из-за нее. Но они меня так и не услышали! Даже не повернулись. Почему так происходит, когда я прекрасно слышал их, притом, что они даже разговаривали вполголоса? Меня доводит до грани отчаяния то, что люди не слышат моего крика. От боли в голове перед глазами еще долго пляшут пятна. Я знаю, что нужно продолжить поиски ответов, и что та проклятая дыра ждет, как бы это ни звучало. Но лучше вооружиться перед визитом в новое непредсказуемое место.